У каждого из нас есть личный календарь — с датами, которые мы действительно отмечаем. Я отмечаю 9 Мая. Это не просто «нерабочий день» — это еще и МОЙ ЛИЧНЫЙ праздник. И я очень, очень хочу объяснить детям, почему. Но не знаю, как.

Сегодня провожу эксперимент — выясняю ассоциации своих учеников со словом «война». Вхожу в свой третий «А»: «Я сейчас произнесу слово. А вы напишите, что, как вам кажется, за ним стоит. Слушайте: «Война!»».
Девять десятых пишут о событиях в Чечне. Трое — об отцах-военнослужащих. И только двое — о том, что их деды воевали. Где и почему — не очень понятно. Они ничего не знают! У них — своя война, которой отмечено их время. А Великая Отечественная почти уравнена в правах с Первой мировой — далекая, покрытая пылью история. Без личного смысла. Без всякого жизненного урока.
Как же, как рассказать детям о войне?

Когда я была маленькая, мы все время смотрели фильмы про войну: в пионерских лагерях, в кинотеатрах и дома, по телевизору. «Семнадцать мгновений весны» появились летом. Детский сад, в котором работала моя мама, выехал на дачу. Я тоже поехала на дачу — с лагерем. Лагерь и детский сад были в одном детском городке. Вечером все мы — дети сотрудников — набивались в маленькую комнату садовского завхоза — смотреть очередную серию. Через пятнадцать минут после начала, уложив детей, к нам присоединялись взрослые. Там, вокруг телевизора, яблоку негде было упасть. И все жили единым сюжетом, все дышали в унисон. А утром события очередной серии пересказывались ночным няням, которым не повезло в тот день с дежурством.
И еще у нас были смотры строя и смотры военной песни. А на главной лагерной аллее стоял памятник Зое Космодемьянской — с гордо поднятой головой и сжатыми кулаками. Она была в развевающейся каменной рубашке. У подножия этого памятника на очередной торжественной линейке я срывающимся голосом читала: «Босиком, в одной рубашке рваной Зою выгоняли на мороз…». И лагерь внимал, подняв руки в салюте. А я почти плакала: «Как могли дышать мы в этот час?..»
Память о войне (точнее, о победе) досталась нашему поколению от родителей — в виде песен и матросских танцев, картины с развевающимся над Рейхстагом знаменем и серии книжек про пионеров-героев. И тогда мне было понятно, как рассказывать про войну.

Двадцать лет назад мне было вполовину меньше лет, чем сегодня, я работала с подростками туристического клуба, и все мы тогда отмечали сорокалетие окончания войны. В честь Победы мы ставили поэтическую композицию по стихам молодых поэтов, погибших на фронтах Великой Отечественной: «О людях, что ушли недолюбив, не докурив последней папиросы». Эти турклубовские подростки — они были разболтанные, и не слушались, и все разваливалось, не звучало и не чувствовалось. Но в стихах была такая строчка — что-то про поцелуй потрескавшимися губами. И я тогда отменила репетицию, посадила их на краю сцены и сказала: «Прочитать эти стихи можно, если представить, что ты очень долго не пил. Губы сохнут, спеклись. И этими пересохшими губами ты целуешь — всего один раз. Другого вкуса поцелуя не будет — только сквозь жажду, с кровью. Это ведь можно представить?»
Они представили, очень хорошо представили. И заставили зал содрогнуться. И пропели окуджавское «А нынче нам нужна одна победа — одна на всех, мы за ценой не постоим…». Это был праздник в честь Дня Победы, когда мне казалось: я знаю, как рассказывать детям о войне.

Через три года мы сидели на кухне, и один из бывших «моих» подростков будничным голосом рассказывал о том, как выглядит цинковый гроб. Он служил на границе с Афганистаном и участвовал в погрузке гробов солдат своего призыва. Он ничего не рассказывал о войне — только о гробах. А потом, окончив что-то высшее военное, тоже стал работать с подростками: водил их в страшные походы по «местам боевой славы». На самом деле это были места боев Отечественной — поляны, лесочки, болотца. Здесь они раскапывали останки погибших, но так и не похороненных солдат. Что можно — опознавали, что нельзя — просто хоронили. И я, узнав об этом, впервые подумала: время меняет суть событий. Рано или поздно цена победы — за которой «не постоим» — подсчитывается. И об этом очень трудно рассказать детям.

Мой свекор дошел до Берлина. После ранения под Москвой его выучили на военного переводчика. Он переводил на допросах пленных немцев. Он не любил рассказывать о войне и не мог смотреть фильм «Проверка на дорогах». Зато он покупал моему сыну маленькие зеленые танки и зеленых пластмассовых солдатиков, и еще водил его в Музей Вооруженных Сил и на улицу, по которой настоящие танки ехали на парад. Он рассказывал, как танк устроен изнутри и чем большой танк отличается от пушки-самоходки. Но он почти ничего не рассказывал о человеке на войне. Какие-то анекдоты. Да еще коротенькую историю о том, что командир части, представляя его к награде, вынужден был приписать к фамилии две лишние буквы — вместо «Фурман» «Фурманов»: боялся, что «Фурману» орден не дадут. Об этом нужно рассказывать детям?

***

 


Мой дед по отцу погиб в сорок третьем, на Орловско-Курской дуге. В майские праздники папа водил меня к могиле Неизвестного солдата. Мы клали гвоздики на черный, блестящий гранит — в память о деде. Это было очень торжественно и очень важно. Я гордилась тем, что мой дед — Неизвестный солдат и лежит под огненной звездой. Я была уверена, что он там лежит, хотя и погиб где-то под Орлом.
Когда я повзрослела настолько, что даже мои сыновья уже не были маленькими детьми, папа сказал: «Отец (мой дед) всех нас спас своей смертью. Не представляю, что было бы, если бы он не погиб. Ты знаешь, ведь за ним приходили в сорок восьмом».
В сорок восьмом, в год разгрома еврейского антифашистского комитета, за дедом пришли. Он был мертв уже пять лет, и бабушка дрожащими руками протянула Главному похоронку. Главный усмехнулся: «Знаем мы ваши похоронки!» И бабушка заплакала.
После эвакуации бабушка вместе с сыновьями жила у родных, в деревянном домике на окраине Москвы, в семиметровой комнате: три доски вдоль стен. Чтобы кто-то вышел из комнаты, остальные должны были встать со спальных мест. Эту семиметровую комнату в поисках деда обыскивали пятнадцать минут. На нем, уже давно погибшем на войне, числились преступления врага народа. Потом я читала, что делали с этими людьми, и думала: хорошо, что дед погиб. Теперь он лежит под огненной звездой на Красной площади. А папу приняли в институт.
Но с тех пор я вообще перестала понимать, как рассказывать детям о войне.

Я родилась под символом развевающегося над Рейхстагом красного знамени. Была еще одна фотография: советские солдаты, марширующие по площади и бросающие к лобному месту черные флаги со свастикой. Свастика была символом всего того, против чего боролись и погибали солдаты из фильмов моего детства. Свастика стала причиной гибели 20 миллионов людей нашей страны. Свастика была символом лагерей смерти и сожжения 6 миллионов евреев в газовых печах. Я родилась с генетической ненавистью к свастике.
Но сегодня молодые парни моей замечательной родины украшают свастикой свои тела и рубашки. Они называют себя патриотами. Их распирает любовь к родине, требующая чужой крови. А мой дед лежит под огненной звездой. И я не знаю, как рассказывать детям о войне.

***

 


Но должно же ей, этой свастике, что-то противостоять? Как противостояло
шестьдесят лет назад? Нечто объединяющее поколения? Нечто человеческое и безусловное? Надо же как-то рассказывать детям о войне!
Беру мел и пишу на доске: окопы, «ежи», хлебные карточки, треугольник, эвакуация, воздушная тревога, налет, зажигалки, затемнение, бомбоубежище, похоронка… Десяток не очень понятных слов, про которые надо расспросить родителей. Большинство мам и пап моих нынешних учеников родились после войны, а бабушки и дедушки тогда были детьми. Но я пишу не «фронтовые» слова, а «слова тыла» — те, что были реалиями тогдашней детской жизни.
На следующий день приходят возбужденные. У этого бабушка рыла окопы, у того — жила в эвакуации. У этого отец тушил зажигалки на крышах Москвы, а эта приносит «модель» треугольника — фронтового письма, которое бабушка весь вечер учила ее складывать. И фотографии, и даже одна медаль в коробочке — осталась после дедушки. Разрешили взять с собой, показать в классе. И еще кто-то — про голодные обмороки и про хлеб.
А я — про свастику. И про «это не должно повториться».

Год спустя мы готовимся к встрече нового века. Надо устроить что-то небывалое — хоровод елок. Все делятся на елочные группы «по интересам»: «рождественская», «космическая», «сказочная» и — «историческая».
История — новый предмет, но у него уже есть свои адепты. Желают украсить елку гирляндой с картинками важнейших исторических событий. В результате получаем флажки с изображением Ленина, Гитлера, атомного взрыва и лунохода. Красноречивая наглядность! Смотреть на такую елку совершенно не хочется. Я в панике, «историки» — в отчаянии. А ведь надо еще и текст рядом с этим «украшением» произносить.
Так не годится. Может, не будем расцвечивать флажки профилями роковых политиков? Может, по-другому? Может, выберем только одно событие? Но очень, очень важное? Помните, говорили про победу в войне? Пусть будет война. Но как же украсить елку? Игрушечными танками? А вокруг — солдатики? И какой рассказ они все будут читать? А я… Я же не знаю, как рассказывать детям о войне.

***

 


Мою тетю зовут Флора. Все члены семьи произносили ее имя с нежностью и почтением, но вовсе не из-за античного значения. Тетя Флора была блокадницей. И это означало: она прошла через что-то, что делало ее Человеком гораздо в большей мере, чем все мы вместе взятые. Я усвоила это с детства и теперь хотела рассказать своим ученикам про блокаду.

Про блокаду рассказывать очень трудно. Что значит «быть блокадницей» — совершенно непонятно. Но внутри этого должно быть нечто такое же, как «целовать потресканными ртами». То, что можно представить, вообразить, примерить на себя. Мне нужен рассказ про блокаду — короткий и не очень страшный — для детей.

Звоню в библиотеку.

— Елена Михайловна! Не вспомните ли какой-нибудь рассказ про блокадный Ленинград? Короткий? Чтобы детям было под силу выучить?

Елена Михайловна не помнит. Правда, однажды у них выступала ленинградская писательница. Она как-то рассказывала такую вот историю. Не известно, правда, был ли этот рассказ записан. И не помнит имени писательницы.

Я благодарю. Я пересказываю эту историю «своими словами» — в память о ленинградской писательнице и блокадном детстве моей тети. И приношу детям.

***

Не плачьте, Дед Мороз!


Сержант Егоров немного волновался. Вчера в его взводе заговорили про Новый год: нам бы, мол, тоже не мешало отпраздновать. Ну и что, что война! Новый год, он все равно Новый год. Тут вспомнили о ребятках из библиотеки и порешили отрядить к ним Деда Мороза.

Быть Дедом Морозом единогласно назначили ему, сержанту Егорову. До войны он учился в педагогическом. Закончить не успел: ушел на фронт прямо с четвертого курса. Но кличку ему дали «учитель» — за то, что умел и любил все объяснять. Поэтому никто не усомнился, что Дед Мороз из него выйдет что надо. Загвоздка была только в бороде. Хоть у Егорова за последний окопный год и появилось подобие щетины, считать ее за бороду было еще нельзя. Тогда командир подмигнул Быкову, и Быков достал откуда-то мочалку. Быков был издалека, не из ленинградских. Верно, таскал эту мочалку на память о своей деревенской бане. Мочалку повертели, потрепали, примерили и решили, что с нею будет в самый раз — настоящий Дед Мороз.

Детская библиотека была недалеко, на краю города, в маленьком старинном особняке. Перед крыльцом на задних лапах сидели два каменных льва. Библиотекарем здесь была Вера Давыдовна. Вера Давыдовна очень любила книги, библиотеку и этих львов: они казались ей воплощением благородства и мужества. Но, когда началась война и в домах перестали топить, Вера Давыдовна стала думать, что львы не просто так сидят на задних лапах: они первые не выдержали. Холодно им, вот и жалуются. А потом в одного из львов попал осколок снаряда и ему отбило часть лапы. Тогда Вера Давыдовна стала льва жалеть. Он теперь был раненым.

В библиотеку все время приходили дети. До войны они тоже приходили — читать книги. А теперь шли погреться. Дворник дядя Коля установил в библиотеке маленькую печку-буржуйку, прямо в читальном зале. Он и дров приносил понемножку. Разбирал маленький заборчик соседнего палисадника и приносил. А потом дядя Коля от голода заболел и умер. И Вере Давыдовне самой пришлось думать, как сделать, чтобы печурка горела и дети могли греться.

Сначала она доломала штакетник и сожгла все старые газеты. Они прогорели злорадно быстро. Потом — журналы. Потом наступила очередь книг. Книги Вера Давыдовна любила так же, как и детей. Книги были очень похожи на детей — такие же беспомощные. И безответные. Вера Давыдовна знала, что такого предательства они ей не простят. Поэтому, когда горели первые книги, она плакала. А потом привыкла. Только решила, что выбирать не будет. Будет жечь понемножку и по порядку: сначала все книги на букву А, потом — на букву Б и так дальше. Пока горели книги с одной полки, Вера Давыдовна читала детям вслух книжку со следующей. И так много-много дней подряд…

Егоров с Быковым, согнувшись, пробежали по улице с табличкой «Простреливается», свернули в соседний переулочек и остановились перед чугунной дверью, которую сторожили замерзшие львы. Нырнув в подъезд, Егоров одернул маскировочный халат, который должен был изображать шубу Деда Мороза, и приладил бороду из мочалки: «Похож?» Быков заверил Егорова, что более похожего Деда Мороза быть не может. «Главное — мешок, мешок с подарками. Деда Мороза по нему узнают», — решительно заверил он и подтолкнул Егорова ко входу в читальный зал.

На выцветшем ковре перед буржуйкой молча сидели дети. Вера Давыдовна читала им очень смешное место из сказки «Три толстяка»: как один продавец воздушных шаров залетел прямо в кухню главного замка и угодил в огромный торт. Поварята не растерялись, навесили на него крендельки, намазали взбитыми сливками и посыпали сахарной пудрой, будто он и есть главное украшение торта.

Дети не смеялись. «Как мышата серенькие», — подумала Вера Давыдовна. А потом вдруг решила, что крендельки на живом человеке — совсем не смешно. Ее даже стало слегка подташнивать.

— Ого-го-го! — зычным басом закричал из-за двери Егоров. — К вам пришел Дед Мороз! Он вам елочку принес!

И вошел в зал, фыркая и отдуваясь, как, по его представлению, делали все Деды Морозы на свете.

— Посмотрите-ка, что у меня в мешке. — Егоров особым «дедморозовским» жестом снял с плеча вещмешок и стал осторожно его развязывать. Дети сгрудились вокруг. В мешке оказалась маленькая заиндевевшая елочка, которую по заданию командира срубили двое разведчиков — специально ползали за ней в овраг. Елочка была наряжена. Не игрушками, конечно. Какие на фронте игрушки? На ней болтались старательно нарезанные солдатами маленькие кусочки сала и хлеба. Кто-то не пожалел — пожертвовал для такого дела драгоценную катушку ниток. А там, где ниток не хватило, кусочки хлеба просто нанизали на колючие ветки. Один довольно большой кусок красовался на макушке.

— Дети, можете подойти и по очереди взять с елочки подарки! Сначала — самые маленькие, — тихо сказала Вера Давыдовна.

— Можно мне... звезду? — Маша была самая младшая, и ей достался хлеб с макушки. Она подошла к Егорову и тихонько погладила его маскировочный халат. — Я знала, что ты придешь, Дедушка Мороз. Какой же ты... настоящий!

Она улыбнулась, и уголки ее губ, засохшие и сморщенные, треснули. Маленькие красные капельки тут же смешались с хлебными крошками, которые Маша аккуратно клала в рот.

Егоров обратил внимание, что еще у нескольких детей уголки губ покраснели.

«Разучились улыбаться!..» — вдруг понял он и почувствовал, как в горле у него надувается какой-то неправильный, неуютный ком.

— Настоящие Деды Морозы не плачут! — сказала Вера Давыдовна, не глядя на Егорова, и тут же, отвернувшись, засунула в печурку «Трех толстяков». Казалось даже, она на что-то сердится. «Как же много эти толстяки ели, — подумала Вера Давыдовна, заталкивая книгу в самую сердцевину огня. — Поделом им!..»

***

 


«Мы придумали, как нарядить елку, — сказала на следующий день девочка Алина из исторической группы. — Мы тоже нарядим ее кусочками черного хлеба. Как в рассказе. Это лучше, чем гирляндой событий. И черное на зеленом — красиво. Мы только боимся, что все будут плакать».

Как же все-таки рассказывать детям о войне?